«Самая ужасная» война… Объективно самая ужасная, — или для нас была она такой? Пожалуй, среди не только древних, но даже позднейших европейских войн, многие окажутся «ужаснее», если рассматривать их вне исторической линии. Но какая возбуждала столько сомнений, столько новых ощущений и мыслей? Когда говорилось с нашей неотвязчивой страстностью о «целях» войны? А настойчивость, с которой искали ее «виновника», первого «поднявшего меч»? И все страны, не выключая и Германии, с равным негодованием отвергали эту «виновность», все заявляли, что для них «цель войны — безопасность…».
Средневековый Вл. Соловьев, конечно, не стал бы и писать, объяснять, что главное в войне, — цель, что цель — не убийство и что война, с ее громадными возможностями убийства («нельзя»), все-таки может быть подвигом («надо»). Не пришло бы в голову тогдашнему Соловьеву отвечать на то, о чем никто не спрашивал. Это зналось, — в меру своего времени, — так, как было нужно. Нам, в меру нашего времени, нужно знать иначе, — яснее, определеннее.
Узор современного отношения к войне — сложен. В него ввиваются новые нити. И, кажется, определения Соловьева дают самую точную меру того, что мы о войне можем думать и как должны к ней, реальной, относиться, — в соответствии с «мерой возраста» нашего духа.
Ильину все-таки приходится считаться с современностью: ведь, понуждая к бою и казни, он ищет доводы в их пользу, ищет их «оправдать». Ему самому эти оправдания не нужны. Совершенно так же, как были бы не нужны, если б, веков 30 тому назад, он звал на войну с моавитянами или делал приготовления к всенародному перепиливанию пленных филистимлян тупыми пилами.
Справедливость требует прибавить, что Ильин, в те времена перенесенный, имеет полное право обойтись без оправданий.
Кто-то сказал: «Нет ничего таинственнее законов истории». Да, и потому нет ничего труднее, как «узнавать лицо своих времен».
А теперь пора поговорить начистоту.
Пора заглянуть в книгу Ильина подальше, за тот забор, который он выстроил из философических палей. Не так уж плотен и непроницаем этот забор.
Искушенный читатель им не обманется. Меня, например, не изумило даже внезапное появление, — к концу книги, — Царя. Откуда бы, казалось, взяться обыкновеннейшему царю в отвлеченно-философском трактате? Да еще с полной естественностью, как будто конкретный царь там пребывал с самого начала.
Он и пребывал. Ибо книга «О сопротивлении злу» — книга политическая. Психо-религиозно-философские рассуждения служат лишь прикрытием определенной политической идеи, даже тактики и практики, с определенными, в определенную сторону направленными, политическими целями.
На что же понадобились прикрытия?
Может быть, и это своего рода тактический прием. Русский человек — любит пофилософствовать. Склонность «русских мальчиков» к отвлеченным рассуждениям под трактирную «Лючию» давно подмечена Достоевским. И кушанье, поданное под философским соусом, легче и незаметнее проглатывается.
Не хотелось бы употреблять слово «пропаганда»; но другого нет, и приходится сказать: нарочито выдержанная в подполье пропаганда — иной раз действеннее открытой.
Какой-нибудь «русский мальчик» и царя на предпоследней странице проглотит без удивления, — если к концу книги он Уже незаметно стал чувствовать себя «царским слугой». Не всякого ведь раздражает и тяжелый, дубовый язык (точно не по-русски, точно перевод с иностранного!), и условно торжественная лирика Ильина, и дешевость его философской постройки; а уж наверно радуют — неприхотливых, — привычно-знакомые православные банальности и привычно-высокие слова о доблести, силе, мече… Если совесть все-таки взволнована — ее успокоят заверения, что никакое убийство, никакое палачество — не грех, а только, разве, невинная, негреховная, неправедность…
Впрочем, есть в книге Ильина нечто, — и довольно страшное, — перед чем может остановиться всякий человек, мало-мальски внимательный.
Это страшное — смешанность. Ильин не соединяет, но все вмешивает друг в друга.
Религия у него впутана, ввязана в политику. Именно ввязана, а не связана с ней. Коренную, глубокую связь между религией и политикой трудно отрицать после Вл. Соловьева; но приуроченье религии (и философии) к известным политическим построениям, прикрыванье очень определенной политики «божественностью» — не связь, а использование религии для политики.
Отсюда и все другие спутыванья-смешивания: справедливое вмешано в недопустимое, человечность — в бесчеловечие, нужное и верное, — в вопиющее, слова о Христовом духе — в духе маленькой, острой злобности, молитва — в палачество.
И смесь составлена так, что справедливое и человечное из нее уже невыделимо, и не только не побеждает вопиющего и трусливо-мстительного, но само в них разлагается. Призыв к «борьбе со злом», — делается гримасой, слова о молитве под виселицей — звучат, как богохульство, а торжественное требование чистоты и высоты любви… от палача — похоже на кощунственную, плоскую насмешку.
Тут Ильина покидает и последний дух — дух древнего Ягве, чья «непрестанная ревность пылает, как огонь»; ибо, хотя «чаша в руке Его, и вино кипит в ней, полное смешения…» — оно полно не такого, — иного, — «смешения».
Но перейдем к полной конкретности: к политической стороне данной книги.
Под общими рассуждениями о «борьбе со злом» в книге разумеется борьба с «революционизмом», еще уже — с «коммунизмом», и еще уже — с русскими большевиками (главными, по мнению Ильина, «революционерами»).