России!». И обе группы явились со своим багажом: центральная — с Артемами, с их точками, со всеми «стервами» и «гноями» новейшей русско-советской поэзии; евразийцы — с Аввакумами, сказаниями и разными разностями из «древней Руси».
Что ж? Они, вероятно, думают, что этим только расширяется понятие России, к которой надо «стать лицом». Да и по существу эти группы соединены теснее, нежели кажется. Кроме общего внешнего лозунга, их связывают еще многие внутренние нити…
Но евразийцев я здесь не касаюсь, я взял их лишь для объяснения кажущегося «новшества» «Верст». Евразийцы полезны, они усиливают «националистичность», или «патриотизм», «Верст». А я уже упоминал, что эта печать очень выгодна сейчас для всякого журнала. Она — как надпись в итальянских музеях: «ё vietato di toccare». Или краска защитного цвета.
Почему?
А вот почему. В нашей интеллигенции, во всех слоях, издавна живет какая-то робость. Какая-то боязнь «отстать» или вообще оказаться не в курсе общепризнанного дня. Маленький пример из области искусства: некто, человек неглупый, очень талантливый и с большим именем, истерзал себя, перед войной, — футуристами: а вдруг они ему не нравятся потому, что он устарел? А вдруг это новые победители? Неужели, сделав усилие, он их не поймет?
И он делал эти усилия, до скрежета зубовного; и писал «Циклы» статей, утверждая гениальность «революционеров языка», «новаторов духа» и т. д. (Имени страдальца я не назову, хотя он вернулся в сов. Россию, опять, может быть, терзаясь, что чего-то не понимает в большевиках.) Конечно, это пример слишком резкий, и сама по себе такая боязнь — неплохая вещь. За «ordre du jour» следить надо, только не слишком внешне и не слишком покорно.
Один из «ordre du jour» в эмиграции — «Россия». Это естественно, это так и быть должно. Лицом к России… еще бы! Кто из нас может отвести от нее глаза? Однако психология робости и тут находит себе место. Страшит каждое «неосторожное» (могущее быть не так понятым) слово, и в чужих, и в своих устах. Страшит даже «непримиримость»… Самые непримиримые, самые сознательные, и те пространно объясняют, что если они непримиримы к большевикам — это еще не значит, что они не любят Россию или хотят «старой» России (как будто это нужно объяснять! Как будто сама непримиримость не лучшее свидетельство этой любви!).
Слишком тонкие объяснения порою действуют обратно: усложняя простое — затуманивают ясное. Например, Степун недавно развивал мысль, что непримиримость нужна, и даже крайняя, но исключительно духовная, к духу большевизма. И особенно нужна, говорит он, такая непримиримость для стоящих на позиции, «на которой стоим мы — Пешехонов, Кускова и я».
В искренности г. Степуна нельзя усомниться. В его непримиримости тоже. Полагаю, что не откажутся от непримиримости и Пешехонов с Кусковой, если «сие надо понимать духовно». Область чисто духовная имеет свои преимущества: в ней каждый может пользоваться совершеннейшей индивидуальной свободой, ни к чему не обязывающей. Один почувствует «дух» большевизма там, где другой его не почувствует и не усмотрит, а правы, по-своему, будут оба: с устранением реальности исчезает объективный критерий.
Это нам подтверждает сам Степун — своим сочувственным отношением к руководителю и всей группе нынешних «Верст». Что ж такое, если А. или В. усматривают там «дух» большевизма? Он, Степун, не усматривает. Телесные знаки для него не доказательства. И повторяю: он глубоко, со своей точки зрения, прав.
Психология «осторожности», заставляющая вдаваться в излишне тонкие разъяснения своего патриотического credo, — она же замыкает все уста перед «смело» начертанным, магическим лозунгом: «Лицом к России». К какой России, для чего, и кто поворачивается — в этом принято не разбираться… по возможности дольше. Если же заветное знамя выкидывают люди, причастные к литературе, к «искусству», — они застрахованы вдвойне: искусство принято (опять принято) считать вне политики, большевизм же принято (еще раз принято) относить к политике. Можно, значит, не беспокоиться, и «постороннего духа» в данной области не искать.
Основываясь на всем этом, я предполагаю, что появление еще одной группы, тянущей «в Москву! в Москву!», не вызовет в эмиграции определенного отклика. Разве только в литературных кругах: там может появиться профессиональная оценка «достижений» Артема Веселого и конструктивистов, или отповедь какого-нибудь, лично обиженного «Верстами», писателя-эмигранта.
Но пора и нам заняться «искусством» «Верст». Человеческая точка зрения не помешает, — напротив. Взгляд «профессиональный» отметит больше подробностей; может, иногда на подробностях и остановиться; но с «человеческим» взглядом, в конечном счете, он в противоречии не окажется.
Все старое прошло и сгинуло, объявляют «Версты». Эмиграция — нуль. Она творить больше не может. Пожалуй, лишь «дотваривать», чего не успела в свои старые времена. Истинно новые творцы — в России, приобщившиеся к ее новой жизни, ^прочем, создается «прекрасное» и здесь, — теми, кто повернут к сегодняшней России, кто прислушивается к ее песням.
Таково положение. Чтобы его доказать, а, вернее, для того, чтобы все могли к песням прислушаться, — «Версты» и наполнили ими свои страницы (первый промах: не следовало быть столь щедрыми…).
Особенно богат поэтический отдел. И так ярок, что один дает представление обо всем остальном.
Цитат искать не нужно: все строчки одинаково годятся. Я не могу их выписывать с типографскими «новшествами», вроде печатных треугольников и т. д. (лет 30–40 этим новшествам): никакой газетной бумаги не хватит. Но я, хотя и в строку, сделаю несколько цитат абсолютно-точных, буква в букву, со всеми знаками препинания, даже когда они стоят посреди слова. (Тире — делят строки.)