И, наконец, случилось: однажды Анна, не отвечая мне, встала, бледная, и быстро вышла из комнаты.
Я бессмысленно поглядел ей вслед. Бессмысленно перебирал на столе какие-то альбомы, когда появилась в дверях Анна Ромуальдовна.
— Зачем вы с Аней… так не мирно живете? — сказала она тихонько и немного запинаясь. — Если, может быть, вы не… то есть, если вам она…
Я пробормотал «нет, нет»… Оба мы смотрели друг на друга растерянно. Отлично помню, что у нее был растерянный взгляд.
— Если Анна не хочет, чтобы я приходил, я не буду, — сказал я внезапно (и неожиданно для себя). — Когда захочет — может меня позвать.
Не прощаясь, мало понимая, что делаю и зачем, я повернулся, не торопясь надел в передней пальто и пошел домой.
Затем началось мое безвыходное сиденье дома, в отупении. Чего я ждал? Что намеревался сделать? Чего хотел?
Ничего. Ничего. Может быть, если порыться в памяти и довести до слов мое тогдашнее бессловное хотенье — это выразится так: чтобы пришла Анна, я бы ей все рассказал, она бы все поняла и решила бы за меня, как дальше, а я бы только ей покорился. Но £ж слишком хорошо я знал, что это невозможно, а нелепые, совсем невозможные хотенья мы инстинктивно и до мысли не доводим.
Мысль обыкновенная, самая естественная, — уйти от обеих, — была, конечно. Но как-то не во мне, а около меня. Я видел ее собаку, словно чью-то чужую. Выход, очень годный для человека в моем безвыходном положении, но — не для меня.
Зимние сумерки. Я даже не помню, которые это были сумерки, которого дня.
Лампу зажег, было, но потушил. К чему? Все равно лежу на широком диване, среди надоевших подушек, в тупости, без дела, даже курить не хочется.
Какая противная тишина. И в квартире (я живу один) — да и за ярко-лиловыми четырехугольниками окон та же как будто тишина. Окна мои — высоко; в них ничего нет, кроме этой ровной-ровной лиловатости. А слышно… что может быть слышно снизу, с улицы зимней, хотя место и бойкое, угол Моховой? Ничего не может быть слышно. Ну да, это просто зимняя, снежная, сумеречная, фиолетовая тишина.
И все-таки противная. Душная. О, как хочется звука! Хочу, хочу, хочу звука…
Звук явился. Короткий треск электрического звонка.
Я вскочил с дивана неестественно быстро. Догадок — никаких; но уверенность: это — важное.
Вот хорошо… застала вас. Мне надо два слова сказать… Я на минутку. Можно и здесь…
Что вы, что вы! Войдите. Пройдемте.
Взял ее за руки и повел, через еще светлую столовую, в кабинет.
Покорно шла, взглядывая на меня испуганными глазами из-под меховой шапочки, покорно опустилась на диван, куда я ее усадил. Подумал зажечь лампу, но жалко стало милого лица: оно все было в свете лиловых окон, в таком живом и тихом свете. Да и она, словно угадав, сказала робко:
— Вот и хорошо. Еще все видно. А я сейчас уйду. Я на два слова.
Остановилась. Я молчал.
— Два слова только. Чтобы узнать. Вы сказали — позовет. Но ведь как же — позовет? Я ей и не говорила. Подумайте, если она любит. И ведь из-за пустяков каких-то. И если вы ее любите… Или, если не любите…
Я упал на ковер и обнял ее колени.
— Люблю, люблю… вас люблю… — шептал я в безумии, це-лУя ее платье. — Тебя люблю…
Она тихо вскрикнула, сделала слабое движение… Но я уже сомкнул руки, уже целовал бледное, нежное лицо, пахнущее свежим холодом, целовал испуганные глаза, — и видел, как медленно угасал в них испуг, как тяжелели ресницы…
В романах все происходит быстро, гладко, просто. В жизни — бесконечно сложнее, неуклюжее, мелочнее, — смешнее. Но у нас произошло, как в романах. С небывающей простотой и непреодолимостью. Оттого, должно быть, что она почувствовала эту непреодолимость и не сопротивлялась.
Лицо ее, все в слезах, на моем плече. Тихий шепот, бессвязный, недоуменный и покорный:
— Любите?., люблю… ах, что это… что это? Плачет, спрятала лицо в подушки.
Уже совсем темно. Я зажег лампу, низко спустив абажур. Вернулся к ней, обнял вздрагивающие плечи.
— Анна, любовь моя… Не плачь. Слышишь? Не плачь, милая.
Она послушно обернулась ко мне, прошептала:
— Что же теперь делать? Что делать?
Я уже знал, что теперь делать. Лаская, утешая ее, как ребенка, я думал не о ней, — о всех нас думал, и знал, гто будет, — неизбежно; так же неизбежно, как было неизбежно и то, что было.
Я ее любил, мою маленькую Анну. И теперь любил всей полнотой любви — к ней. Теперь я уже не предчувствовал, а знал, что она мне необходима. Ее невинно-покорное тело, ее отдающиеся, недоуменные, полные тихого света глаза. Но… я любил и другую. Я никогда с такой болью и остротой не любил ее. Никогда так не стремился к ней — положить голову ей на плечо, плакать, как маленькая Анна плакала передо мною, и чувствовать утешающую руку на моих волосах. И она, другая, — да, она тоже была мне необходима.
Но рядом с Необходимостью стояла Невозможность. Я — один, и любовь моя — одна, и обе Анны во мне — одна… Но только во мне: только во мне!
— Анна, — сказал я, — ты понимаешь, ты понимаешь… (она кивала головой, но я знал, что она ничего не могла понять, как и другая не могла бы. Сам-то я, — что понимал?). Ты поймешь, теперь нужно время. Мы должны пока… расстаться, не видеться. Я напишу Анне, — не бойся, она увидит, что я ее не стою. Она забудет, она так молода. Я уеду, буду тебе писать. И когда забудется, когда пройдет время… Ты понимаешь?
Она понимала, она соглашалась, но опять заплакала, сама того, кажется, не замечая: слезы так и сыпались из широко открытых милых глаз.