Не скажу, чтобы Анна внушала мне бурную, всепоглощающую страсть; но страсть была, и очень сильная. Я чувствовал Анну — необходимой. Чему-то во мне она страстно отвечала: и голосом, низким контральто, и рыжеватыми, жесткими волнами волос, и «умными» движениями своего мускулистого тела, и даже твердой неуступчивостью в спорах.
Я видел, что она по-своему, но приблизительно так же относится и ко мне. Она сама, первая, поцеловала меня, — в передней как-то, провожая. Поцеловала неловко, неумело (восемнадцать лет!), но без всякой робости, со властью, и поцелуй этот я почувствовал, как «наш».
И потом, всегда, — не очень, правда, часто, — выходило, что она первая обнимет меня крепко, властно, наклонит мою голову и поцелует. Я же — не то, что не смел сделать этого, — почему бы не сметь? — но мне нравилось вот именно это ее движение ко мне, я ждал его и страстно шел навстречу.
Я не слабый и не робкий человек; но в этой девушке, во всем ее существе, было что-то, что давало мне тонкую отраду ей подчиняться, идти за ней. Капризная женская властность мне известна. В Анне было совсем не то, но — простое, прямое что-то, естественное для нее, потому и влекущее. Мы были женихом и невестой; а порою, как ни странно, нельзя было разобрать, кто из нас жених, кто невеста.
Находили на меня, впрочем, полосы буйства: я вдруг начинал не уступать, спорил с горячностью, почти с раздражением, и радовался, когда брал верх. Но до серьезных ссор и тут дело пока не доходило: у Анны был ровный характер, а дуться она и вовсе не умела.
Профессор (не из очень знаменитых), старик и чудак, мало на что обращал внимание. К нему Анна относилась равнодушно: была близка с матерью.
За чаем, по вечерам, мы сидели чаще втроем; лишь изредка вылезет профессор, в халате, добродушно шутит: «Пришел проведать своих Анн и юношу…»
Дочь он звал «Анна-большая», а жену «Анна-маленькая». Моя Анна вышла в отца, — и крупностью, и рыжеватыми волосами (у профессора они с проседью); она, действительно, казалась «большой» перед матерью. Да и не всякий бы и поверил, что эта худенькая женщина, черноволосая и задумчивая, мать Анны. Я, при первом знакомстве, подумал: не мачеха ли? Не вторая ли жена профессора? Но оказалось не так.
— Вы находите маму молодой? — спросила меня раз Анна. — И правда, я совсем на нее не похожа? Все это говорят. Ах, мама живет такой своей жизнью, она, кажется, никогда не состарится… У меня есть ее портрет, девический. Совсем та же, только платье другое. А ведь моложе меня была, когда замуж выходила!
Очень любил я наши вечера за чайным столом. Если разговор переходил в спор с Анной — Анна Ромуальдовна была чаще на моей стороне. Немногословна, впрочем; покачает, улыбнувшись, темноволосой головой и скажет два — три слова, очень просто и тонко, покраснев, как девочка.
Раз, — это было уже зимою, а свадьба наша предполагалась в феврале, — мы с Анной жестоко поспорили; тут я переспросил — она замолчала. Но я чувствовал себя в ударе (полоса буйства нашла) и продолжал говорить. С предмета спора, — о какой-то книжке, — перескочил к рассуждениям вообще, чуть ли не о философии искусства заговорил, чуть ли не о стихах, наконец… Анна слушала, сдвинув брови… Но в пылу вдохновенья я взглянул на Анну Ромуальдовну — и невольно остановился: так прекрасно было ее лицо. Все оно — внимание; во взоре, робко вопрошающем, в полуоткрытых губах что-то детское или девическое. Кого она мне напомнила? На кого она похожа? Лишь через минуту встала передо мною любимая картина Мурильо: нежный овал розовато-смуглого лица, черные завитки около ушей, и внимательный, полуудивленный взор широко открытых девических глаз. Как он пронзал меня всегда, — этот взор!
Возвращался домой, ночью, задумчиво. Около Летнего Сада долго стоял, глядел на деревья в голубых, от луны, шубах, и на голубые, снежные пространства Марсова поля. Тонко визжали где-то полозья, хрустели редкие шаги. Томленье странное мной владело. Я думал об Анне… Ромуальдовне? Нет, об Анне. Да, и об Анне Ромуальдовне тоже. О них обеих?
В следующие дни томленье не прошло. Все глубело, тяжелея, и стало порою выливаться в раздраженье. Я соскучился, и так как люблю быть пред собою откровенен, то и спросил себя честно: а может быть, я уж не в Анну влюблен, а в ее мать?
Но так остро и горячо Анну почувствовал, что было яснее ясного: в Анну я влюблен. Однако…
Я сидел у себя в кабинете, поздно, и курил, когда в первый раз пришло мне на ум, что я влюблен в двух.
Расхохотался. В двух! Это еще что за блажь! «Марья Антоновна! Анна Андреевна!» С которой же удаляться под сень струй? Все-таки с Марьей Антоновной, так как «Анна Андреевна», иначе Анна Ромуальдовна, «в некотором роде замужем»…
Но я чувствовал, что люблю их одинаково сильно, и лишь тогда любил сильнее одну, когда мысленно от нее отказывался ради другой. Сильнее ту, от которой отказывался.
Я смеялся, я издевался над собою, но, честное слово, тут не все смешно. Совсем не смешна была моя боль и ожог этой двойной любви. Самый настоящий ожог, с которым я не знал, что делать и которого не понимал.
Только тогда был счастлив… нет, не счастлив, а чуть-чуть отдыхал от моего страданья, когда обе оне сидели со мною вечером, обе Анны. Но и тут минутами задумывался, терялся, не слышал вопросов.
Анна, в передней, как прежде, обняла меня. Я жадно отвечал на ее поцелуи. Это была минута забвенья. Но чуть вышел — мурильевские глаза взглянули на меня, и так я и заснул с чувством боли, измены «ей»… и себе.
Конечно, все-таки думал, что это пустая блажь, воображение, наваждение, что обойдется. Но не проходило, раздражался я все сильнее, и уж не спор начинал с Анной, а прямо ссору.