Чего не было и что было - Страница 16


К оглавлению

16

— Верно там одиноко очень вам… Да, впрочем, везде бывает одиноко…

Я стал расспрашивать, как она живет, есть ли у нее друзья… Но все почему-то боялся сбиться с легкого тона, который и не очень-то выходил.

Вы дикарка, все только с книжкой…

Да, право, нет… Но какие же у меня друзья?

На одну секунду я вспомнил о Николае Даниловиче и тотчас же забыл. У дверей парка, прощаясь, я уже сам спросил:

— Вы завтра придете?

Милые, непонятные глаза взглянули на меня с удивлением:

— Конечно.

Я оглянулся — никого не было — и опять поцеловал ей руку.

— А хотите… — вдруг прибавила задумчиво, — там, у нижнего парка, есть дорожка в гору, в лес, к заводу кирпичному, — он внизу остается… Хотите туда? Тоже любимое мое место…

Мы условились сойтись в нижнем парке.

Домой я пришел в веселом и ужасно беспечном настроении. Ничему не удивлялся, ни о чем не думал, все было великолепно. Передо мной лежал бесконечный ряд прекрасных дней, ряд душистых прогулок с Соничкой. Даже смешно, что люди о чем-то думают, о чем-то заботятся: стоит подойти к жизни просто — и как она приятна!

Попозже отправился в курзал, ухаживал за барышнями, даже Оле Гвоздевой наговорил кучу полукомплиментов-полудерзостей (по-здешнему, здесь это принято). Но долго не остался, а возвращаясь к себе чернильно-черной ночью, слушая голос воды из темноты, все хотел разглядеть меж невидными ветвями, — звезды. Почему-то было важно увидеть хоть одну. У самой гостиницы увидал их много, больших, простых, — и успокоился.

Горная дорожка. Белый Сонин шарф. Зеленые волны сплошных древесных вершин по склону, — над ними точно летишь. Солнце, солнце… Вот, уже пологие лучи скользят по зеленому морю. Кусты кизиловые, высокие густые, темные. Под ними — прогретые солнцем, малиново-алые, палые ягоды. Они тогда и хороши, когда солнце насквозь процелует их нежное тело, убаюкает во мху, в темной колыбели.

Словно в шалаше мы, под кизиловыми кустами. Смуглая Щека девическая, губы, невинные и алые, как солнечный кизил. Я наклоняюсь, низко, близко, ближе… Целую ли нежную Щеку? Может быть, да… Кажется, да…

И вдруг доверчивые руки обнимают меня, коса, прильнув, щекочет, вижу бессветные глаза, — непонятные? понятные? страстные? невинные?

— Я вас так буду любить… Так буду любить…

Кто во мне разъял эти обнимавшие руки? Я встал, поднял её. Послушно поднялась, черной головкой прижалась ко мне, с детским доверием. Я должен был охватить ее плечи, итак, вместе, мы пошли вниз. Молча. Я все ускорял шаг, поддерживая легкое тело.

Когда показались первые дома, я осторожно отнял руку. Взглянул. Глаза опущены, почти закрыты. Какая серьезность счастья в этом лице… Из нижнего парка вдруг запела музыка зорь, хрупким стеклом рассыпалась в горах.

— Завтра… вы придете к нам? — сказала Соня.

Подняла ресницы. Милые глаза были полны счастьем и слезами.

— К вам? Да, да, конечно, — залепетал я. — Завтра приду. Непременно приду.

Спеша и теряясь, повторил:

— Завтра к вам, как же… Да, да…

Хотел, кажется, улыбнуться, но не улыбнулся; сияние слез все стояло в глазах. Рядом стукнула калитка. Нельзя было и руки поцеловать. Соня набросила белый шарф на голову и быстро скользнула в переулок. Там был ее дом.

Я остался.

* * *

«Дорогая Софья Львовна…» Нет… «Дорогая, милая Соня…» «Нет, просто: «Ради Бога, на коленях умоляю вас…» Нет, лучше сухо: «Я не знаю, я не уверен, что люблю вас, вы того заслуживаете. Я должен уехать, и в одиночестве…» Что — в одиночестве? Чепуха, ничего не надо. Пойти к ней — и сказать… Ах, лермонтовским «героем нашего времени»? Знал, что не могу.

К утру только заснул. Разбудил меня знакомый голос.

— Простите, ради Бога, что я так врываюсь. Я думал… Ведь уже поздно. Я думал, вместе позавтракаем, потом погуляем. Счастливо так освободился с лесопилки…

Николай Данилович! Вспомнил все. Сияние и слезы в глазах… К Николаю Даниловичу у меня холодная злоба.

— Ах, дорогой мой, — говорю (сам себе удивляясь) лицемерно-грустным тоном. — Вы счастливы, а я несчастен. Получил телеграмму, сегодня в четыре уезжаю! Ничего, оставляю вам свое благословение.

— Да нет? Вот горе! А… какое благословенье?

— Она вас… если еще не любит, то готова полюбить. Только будьте очень, очень осторожны. Она дикарка, не спешите. Все можете испортить.

Николай Данилович даже на стул опустился.

— Правда? Ах, как мне благодарить… Мне, главное, надежда, а я терпелив. Горе, что вы-то уезжаете. Но до четырех, может, еще все-таки успеем и в курзале позавтракать, и пройдемся…

Насилу я его выжил, уверив, что мне нужно еще собраться, уложиться. Он обещал быть к четырем на вокзале, — проводить.

Да только уехал я не в четыре, а с трехчасовым. Не в Ялту, конечно: ну их, и Ялту, и Нину, ко всем чертям! А прямо в Петербург.

ВТОРАЯ ЛЮБОВЬ


Что она вторая — само по себе было печально, и меня беспокоило.

Насчет первой я твердо знал: о ней и ангелы радуются, и она Там У них записана, так что даже когда из нее ничего не выходит (у меня уже было подозрение, что ни из какой любви

«здесь» ничего не выходит) — она не потеряна, и впоследствии, «там», даст свои результаты. Но вторая? О второй я не имел никаких сведений, и было похоже, что она ни к чему. Страданий же терпеть от нее приходилось не меньше, чем от первой. Положим, и радость была не меньшая, и я заранее жалел себя: как мне будет, когда разлюблю?

Вторая любовь моя — Марья Ивановна, поповна. Дочь нашего гимназического преподавателя, — он же наш приходский, остоженский, священник, — протоирей о. Иоанн.

16