— Вот она! — громко прошептал Николай Данилович и вскочил.
Он приметил ее раньше, а я — когда она уже шла по веранде, по теневой стороне; ей надо было пройти в парк мимо нас.
Темная, гладкая головка без шляпы, голубое платье с красными цветочками, в одной руке шарф и книга, через другую перекинута ее коса, такая длинная, что если бы она ее не подбирала — коричневая ленточка приплётки была бы ниже подола. Ресницы опущены, черными полукругами лежат на смуглых, свежих, без румянца, щеках.
Николай Данилович, вскочив, стоял как вкопанный. Я, было, не хотел мешать им. Но увидел, что он, от нерешительности, совсем к ней, пожалуй, не подойдет, и тоже встал. Когда она была уже близко, мы двинулись вместе вперед.
— Софья Львовна… Добрый день… Ах, я вас испугал?
Но она не испугалась. Подняла ресницы, свежее лицо тонко заалело.
Значит, вы идете гулять? — откашлянувшись, довольно глупо спросил Николай Данилович. — Как я несчастлив. Сейчас вот еду домой. А то теперь в парке так прелестно. Да вы, впрочем, любите всегда одна гулять…
Ах, нет… — сказала она, смешавшись. — Я ведь недалеко… Немножко в ущелье…
Так, значит, вы мне позволите, в другой раз, нарушить ваше уединение? — настаивал осмелевший (от моего, вероятно, присутствия) Николай Данилович. — Как я, право, несчастлив, сейчас, вот, и лошадь у сторожки, а завтра на лесопильню… Такое несчастье!
Соничка, не улыбаясь, краснела, видимо, не зная, что сказать. Шептала: конечно, я ведь всегда… Я совсем недалеко… У меня тут одна любимая скамеечка…
— Может быть, сегодня вы позволите — мне дойти с вами до вашей скамеечки? — вдруг сказал я. — Очень досадно, что друг мой так спешит… А час, действительно, славный…
Говоря это, я бросил значительный взгляд на Николая Даниловича; в ответ получил благодарный и мощное рукопожатие на прощанье. Он понял, что я хочу ему помогать.
Мы с Соничкой скоро свернули в зеленую глубь ущелья. То лепет, то гул речки, прыгающей по камням, не нарушал, только вил, кудрявил тишину. Теплой сыростью пахнуло и какими-то мхами или травами — пронзительно нежно. Я смотрел на глубокую тень Соничкиных опущенных ресниц, на свежее, полудетское личико, и мне казалось, что это от нее, от ее голубого платьица, идет этот нежно-волнующий, травяной аромат.
Что-то говорил, простое, безразличное: решил, что она дикарка, что ей надо, прежде всего, дать отдохнуть от смущенья. Но когда мы дошли до «ее» скамейки — под выступом скалы, как под сводом, — я увидел, что моя спутница совсем не очень дичится. Часто подымала ресницы, — а глаза у нее удивительные: темные, без малейшего блеска; робкие? не знаю; непонятные.
Даже улыбнулась. Даже засмеялась раз, показав ряд очень тесных, белых зубов. Я попробовал, было, заговорить о Николае Даниловиче. Но она перестала улыбаться, словно закрылась. И я снова принялся что-то пустое рассказывать. Спросил, что она читает. Ответила: «Нет, так» и книжки не показала. Впрочем, я уже заметил: стихи одного современного поэта, не из важных.
Мы прогуляли часа два.
— Я обойду круговой дорожкой, — сказала Соничка, когда мы приблизились к главной аллее. — Теперь там сейчас будет музыка, я не хочу. А вы идите на музыку.
Подала мне маленькую, смуглую руку, обмотанную выше кисти ее изумительной косой. Только что я хотел сказать ей, что надеюсь, мол, еще скоро повторить нашу «дивную» прогулку… или что-то вроде, — как она внезапно прибавила (и, признаться, потрясла меня неожиданностью):
— Завтра приходите на ту же скамейку.
Сказала так просто, без улыбки, без смущенья, и так невинно ушла, качнув мне головой, что я сначала подумал, не ослышался ли? А потом: не дурное ли у меня воображенье? Не сказала ли она это с детскостью, как дети говорят: и завтра гулять тоже пойдем?
Пора бы мне, впрочем, привыкнуть к женской непонятности. Долго она меня изумляла, потрясала. Но разве не решил я, не обещал себе, не удивляться ничему, всего всегда ждать и даже не пробовать найти какую-нибудь разгадку.
Решение мудрое. Только я-то, увы, до мудрости еще не дорос. Я лишь предчувствовал, но не знал, что есть в женщине Для нас вечная тайна; допытываться о ней — бесполезно, потому что она и для самой женщины такая же тайна…
А всего лучше — об этом не думать.
На другой день отправился, конечно, на Соничкину скамейку. Хотя пошел раньше — Соничка уже была там.
В голубом своем платьице, шарф, но без книжки. Солнечные лики опять дрожали сквозь чащу, так же пахло, — еще пронзительнее, — травяной, влажной теплотой. Соня еще прелестнее была сегодня, свежая, точно высокий синий колокольчик в траве.
Я даже не нашелся сразу ничего сказать, молча поцеловал руку (она не удивилась) и сел рядом. Потом заговорил, — не очень связно, горячо, — о солнце, о зелени, о шепотливой речке по камням, о том, кажется, что вот это и есть настоящее, главное, и ничего я раньше такого не видел, так остро не чувствовал.
Она не прерывала, смотрела прямо перед собою, не опуская ресниц. Не опустила их, и даже на меня тихий взор перевела, когда я заговорил о ней: о том, как она похожа на всю эту летнюю, свежую прелесть; и о синем колокольчике упомянул.
И вдруг я сам прервал свою горячую речь. Остановился. Что это?..
— Пройдемся, — сказала Соничка. — Только немного. Мне сегодня надо раньше домой.
По скользким зеленым камням мы перешли на другую сторону речки и направились к выходу из ущелья.
Стараясь переменить тон, я принялся рассказывать ей о Петербурге, о том, о сем… Но она слушала с прежней серьезностью и вниманием. Сказала: