Из двух попыток: соединить сегодняшнее государство с православием и глубинную «душу» социализма с тем же «видимым» православием — которая противоестественнее? Не знаю. Во всяком случае, обе — полное смешение понятий, порядков и времен.
От Ф. Степуна мы, конечно, не дождемся углубленного исследования «религии». Да и такого исследователя, среди занятых вопросом «о социализме и религии», пока не находится. Вот, если он найдется, тогда…
Но тогда нам открылись бы довольно неожиданные вещи. Пришлось бы, пожалуй, взяться за коренную перестройку вопроса, и от ходячих его постановок вроде: соединим ли социализм с религией и частное или не частное религия дело — вовсе отказаться. Недавно, в узком кружке, возник спор «об искусстве и религии». Аналогичный, он принял и аналогичное течение: те же (подобные) вопросы задавались, так же на них отвечали. Лишь один из спорящих говорил вне этих ответов. Но один он — говорил именно «об искусстве и религии»…
Он сказал, между прочим, что вопроса, частное дело религия, или не частное, совсем не существует: или она не частное, или ее нет. Что рассуждать, ставя рядом «искусство и религию» (как «социализм и религия») — нельзя: понятия несоизмеримы. Религия соизмерима с религией же, т. е. все вопросы решаются внутри нее. «Вообразится» религией (часть — целым) может, конечно, все; но под лучом религии эта «часть», высветленная, прекращает свое «вообразительное» бытие…
Такие положения столь оказывались разрушительными для привычных общих мест, что их не понимали — даже с удовольствием. Уж очень издалека пришлось бы возвращаться к этому… почти здравому смыслу.
Но перейдем опять, оставив побочные рассуждения, на Степуна и на его смесительства.
Путаницы внешние, невольные смешения, объяснимы легко: ведь для писателя область христиано-церковно-православная еще совсем новая область. Гораздо любопытнее его смешения вольные, преднамеренные.
Вишняк нюхом почуял неладное: так заверительно-ласково приемлется «сегодняшний день», и вдруг выходит, неизвестно откуда, что в него вдвинута православная церковь, на особых правах. И Степун оказывается тут в согласии с самыми неожиданными людьми…
Да, действительно: от евразийцев, до антониевцев — все вдвигают православие в государственную Россию завтрашнего дня; Вишняку есть над чем задуматься.
Я попробую объяснить ему, откуда идет странное объединение, почему и Степун, и Струве, и христианская молодежь Монпарнасса, и даже все Крупенские стремятся, в данном случае, к одному и тому же.
В то усиленное значение, которое теперь придают православной церкви, часто ввивается желание просто ее «использовать», взять как средство (что может быть соединено и с искренней приверженностью к церкви, — у людей менее сознательных). Однако этого элемента (среди «Крупенских» преобладающего) мне сейчас не хотелось бы касаться. Укажу лишь на более общую причину многих заблуждений, на то, что заставляет ныне людей, весьма далеких, сливаться в одном «воздыхании».
Мы, русские, обладаем неким печальным свойством, благодаря которому в каждом чувстве доходим до болезни. Для чувств патриотических (а мы теперь все патриоты) есть специальная болезнь: идея мессианства. Под «мессианством» я не разумею, конечно, самоощущение и самосознание всякой нации, как имеющей свой единственный лик, свое место, свою задачу; и даже свой исторический момент, когда именно она выступает вперед, во исполнение своего посланничества, своей миссии. Но этот «миссионизм» очень далек от «мессианизма», особенно русского. Несчастная, — воистину несчастная! — склонность ко всему безмерному сделала то, что и патриотизм наш заражен «мессианством». Идея, в скрытом виде, жила всегда. А теперь уже проявляется, как болезнь, у людей самых различных «толков». И даже формы проявления часто сходствуют: болезнь-то одна.
Мессианство — это волевое, чувственное или вообразитель-ное утверждение исключительности и особого, исключительно высокого, призвания своей нации, своей страны. Национальные свойства и черты, даже те, которые явно подлежат преодолению, все принимаются и благословляются. Созданное этой нацией, всегда значительнее, выше создаваемого другими. Таковы «наша» церковь, государство «нашей» страны. Даже самые несомненные исторические ее падения истолковываются как необходимость для следующего за ним безмерного взлета.
Вот мы и подошли вплотную к Степуну, к знаменитым словам его предыдущей статьи: после большевизма (тоже, мол, очень «нашего», русского, явления) Россия должна взлететь «на высоты Достоевского и Толстого», чем и «будет оправдан Октябрь». От этих слов, этих «мыслей о России», Степун отнюдь не отрекся: вторая статья, «разъяснительная», — это попытка пронести, их же, в чемодане с двойным дном. Сверху, для показа, наложен «завтрашний день в западноевропейском смысле», с «простыми свободами», «государственным нейтралитетом» и всем прочим. Но мы видели, как прорывается показное дно; не выдерживает…
Если у такого посвященного писателя, как Ф. Степун, мессианство выражается несколько грубо, если он говорит о «религии», называя ее то «церковью», то «православием» (ведь оно русское, русская «поместная» церковь — значит, по высокому «месту» России и самая высокая религия), — мы не должны забывать: он человек тут новый. Для нас (и для М. Вишняка) эти неловкости слишком наглядны, нитки слишком белые, — удача: ведись такие беседы более тонко — труднее было бы в них разобраться. Теперь, по крайней мере, ясно, что Разговор с Ф. Степуном о «социализме и религии», «общественности и религии», так же бесполезен, как и со многими другими, хранящими в уме или сердце нечто от русского специфического мессианизма. Пока мы, — левые, правые, атеисты, христиане, — его не преодолеем, мы и патриотами настоящими не будем, и ни одного, действительно важного, вопроса даже правильно поставить не сумеем.