Не скажут ли евразийцы, что все это не так? Не скажут ли, что из коренных положений евразийства нельзя вывести именно такого отношения к церкви, со всеми вытекающими из него последствиями? Не будут ли заверять, что в этих коренных положениях нет ничего, что раскрывало бы настоящий смысл их экскурсов в область религии, мистики, духа и т. д.?
«Головка» евразийская, конечно, все это будет говорить. Недаром же выдумана «гибкая инструментовка». Я нисколько не сомневаюсь, что среди соблазняемых и увлекаемых, среди слабоумных прозелитов, есть люди подлинно религиозные, искренние всех оттенков. В них специально поддерживается стихийно-гомерическое душевное состояние, граничащее с одержимостью. Но головка евразийства, «отбор» — вовсе не одержимые или, по слову Милюкова, «поврежденные». Им и принадлежит изобретение «гибкой инструментовки», довольно, впрочем, грубой: вся она, порою, сводится к простому отрицанию того, что утверждалось вчера одним евразийцем и вновь будет утверждаться завтра — устами другого.
Но здравый ум, твердую память, истинное религиозное чувство — гибкость не обманет. Как ни «инструментируй» Евразию с географией, ее стихийностью, мессианством, этнографическим православием, приятием большевизма и большевиков, гомерическим, экскоммуникативным национализмом, советами (а может быть, и царем) — ничего о «России» мы во всем этом не услышим, ничего о «свободе», — а, следовательно, и о религии, да еще христианской, связанной со свободой единым корнем.
Нет, пока евразийцы раз навсегда, и начисто, не отказались от всех своих вышеперечисленных положений и даже от самой Евразии, как слова и представления, мы с полным правом будем утверждать: их основа, — несмотря на претензии водительства в области «иррационального», — мелкий рационализм. Я подчеркиваю: мелкий, ибо лишь такой не затрудняется, в полезных случаях, натягивать на себя обманный плащ «духа», перекрашиваться в защитный цвет «божественности».
Не буду вдаваться в предсказанья, гадать, верны ли расчеты евразийцев, как удается им «использовать» разнообразные российские настроения. Я коснусь еще лишь одного вопроса, который остается темным: это вопрос о тактике евразийцев. По собственным заявлениям, даже по уверению сочувствующих, они «единственная реальная, активная, пореволюционная сила»; они презирают «болтающую» эмиграцию. Каков же их конкретный план действий? Прежде всего: думают ли они бороться за смену, или надеются произвести ее мирным путем? В обоих случаях, особенно в последнем, пора бы им быть на местах, а не «действовать» в эмигрантских журналах и обивать наши эстрады. Или, может быть, они идут вплотную «по стопам великого Ленина»? Выжидают, когда чьи-нибудь руки смахнут коммунистическую головку, чтобы тогда ринуться со своей — на смену?
Это, пожалуй, и опрометчиво. Умаляет шансы успеха. Ленин Лениным, но полной аналогии исторических моментов не бывает. Кто знает, какое временное правительство создастся в промежутке, и не встретятся ли запоздавшие евразийцы с какими-нибудь новыми, неожиданными настроениями?
Но пусть активисты пользуются приятностью и удобствами «выжидания». Пусть побольше болтают о своем «утопо-реализме» и действенности. Чем громче они кричат — тем вернее надежда, что наша родина проснется от коммунистического кошмара свободной Россией, а не рабской Евразией.
Недавно, на одном собрании, мне пришлось сказать, что, — вопреки общему мнению, — как раз П. Б. Струве нисколько не меняется; что в своем теперешнем состоянии он находится уже очень давно, и с той точки, которой достиг задолго до войны, ни на поллинии не сдвинулся. Война, февраль, октябрь, эмиграция — все это прошло над ним, как четыре волны над камнем: закрепившись, камень уже никаких волн не замечает.
Через день открываю, случайно, принесенную из переплета старую книгу на статье Мережковского «Красная Шапочка» — и, прежде всего, изумляюсь: что это? Не вчера ли написано? Струве, Милюков, патриотизм, национализм, мощь России… А потом вижу и знакомый образ Струве… того же сегодняшнего Струве. Сегодняшний только раздражительнее, мелко-полемичнее, да и компания вокруг него собралась особая; но ведь в тогдашние времена для Ренниковых и Сувориных было «Новое Время», а теперь куда же им? Существа дела это нисколько не касается.
В своей статье (11-го или 12-го года) Мережковский, говоря 0 Струве, называет его национализм не по-современному «зоологическим», а, пожалуй, еще сильнее — «людоедским». И предупреждает, что для Красной Шапочки этот волк весьма опасен. Хотя ту Красную Шапочку, о которой я хочу сейчас говорить, проглотил другой волк, но ведь она, как и в сказке, освободится же от него; поэтому и о волке «по Струве» следует помнить; у него в пасти тоже не сладко.
Помнить! Мало ли о чем следует помнить! А память человеческая так хрупка. «Если все помнить — и жить нельзя», — сказал кто-то. Да, правда, живой должен забывать многое, чтобы жить дальше. Но есть такое, что, забыв, — мы перестаем жить. Погружаемся в забвенье сонное, — в сон. Тогда «беспамятство как Атлас давит душу…» и совсем может ее задавить, наконец.
Немало у нас было сонного забвенья в России. Спали и глубоко, и не глубоко, дремали, грезили, бредили… Спали стоя, сидя, говоря. Но одних уже первая волна разбудила, других вторая… все четыре проспал лишь тот, кто, как Струве, успел до всяких волн заснуть камнем.
Теперь, здесь (и в России, конечно) опять время ткет вокруг нас спасительную ткань забвенья… спасительную для жизни («нельзя все помнить и продолжать жить»). И теперь у иных это нужное забвенье переходит в сонное забытье — забывающийся лишается чувств.