И по всей совести не могу я сказать, чтобы эти дети уже тогда были подобны «молодым мужчинам и женщинам», о которых говорит Талин. Нет, в «ядре», в зеленом круге, была и свежесть, и открытость, и чистота, и жажда действительно нового. Первое соприкосновенье — даже не с дурной средой, а с отдельными ее представителями, и на нейтральной почве, — не вызвало ли в них протеста и желания бороться с заразой? Я чувствую себя не вправе утверждать, как это делает Талин, что не случись «грозы и бури», все они превратились бы, тихим эволюционным путем, в знакомую толпу «юрочек» и полу-юрочек. Думаю, и Талин не имеет для этого оснований. У нас есть, напротив, основания для иных догадок: ведь в «грозу»-то именно мальчики и девочки тучами гибли, пока «среднемоло-дые» (во имя справедливости — и они не все!) обзаводились «кожанчиками и наганчиками» и, вертясь, примазывались к Смольному.
Это о них-то «лучше не вспоминать». А из юных моих приятелей ни об одном ничего «вот такого» я не знаю. Даже о «лживой» девочке (она была не петербургская, примыкала к другому «зеленому кольцу»).
В. И. Талин называет мой очерк «покаяньем» и «исповедью». Ничего в принципе не имея против этих прекрасных вещей, я, однако, не догадываюсь, почему видит их Талин в данном очерке. Мой опыт был узок, скоро прерван, я об этом глубоко сожалею, — но ни в чем не раскаиваюсь. Или мне следует каяться, что, по моему «попущению», чуждые элементы проникли в зеленый круг? Но и здесь раскаяния не ощущаю. Проникновенье было неизбежно; справляться с дурным влиянием должны были сами зеленые (как знать, не справились ли бы они в конце концов?). Мой принцип «невмешиванья» был одной из «идей» «Зеленого Кольца»: никакого «учительства» и «водительства» (я в «учительство» вообще не верю): взаимная помощь при условии взаимного интереса — и только.
Что касается «исповеди» — то можно ли исповедываться в том, что никогда не было секретным и происходило совсем не тайно?
Теперь о «мелочи» — весьма важной.
Талин говорит, что одни социал-демократы-большевики считались в то время «настоящими, онтологическими революционерами» и что «из всех русских революционных течений они, и еще «левые с. — ры», личными и сложными духовными связями больше всего были близки именно к этой среде литературно-общественного декаданса».
Прежде всего: какую среду здесь фактически разумеет Талин? Очевидно, уже не ту, о которой все время шла речь, не среднемолодых, не юрочек; Талину известно, что там абсолютно не интересовались ни меньшевиками, ни большевиками, и ни в каких связях с ними не могли состоять, ибо даже о них и не знали. Следовательно, говорится о каких-то «старших». Но переход от молодых к старшим довольно неожиданный, и мне начинает казаться, — уж не забыл ли Талин, что отметил сам же отсутствие связи между среднемолодыми и старшими, уж не разумеет ли здесь какую-то одну, общую среду «литературно-общественного декаданса»? Среду, где молодые занимались исключительно «Собаками» и прочим, а старшие, за них, поглядывали и в сторону общественности, главным образом, в сторону большевиков да лев. с. — ров?
Тут начало целого ряда неясностей и фактических неточностей. Во-первых — такой общей для старших и младших среды — не было. Во-вторых — и «старшей» среды, которую можно бы назвать средой «литературно-общественного декаданса» — тоже не было. В-третьих — та старшая литературно-общественная среда, которая действительно была в годы 1906— ^17 (и незаметными переходами сливалась со средой общественно-интеллигентской) — она не только не признавала социал-демократов-большевиков «настоящими революционерами» и т. д., но именно к ним, — и только к ним, — относи-Лась с определенной враждебностью. Что касается «левых» с. — ров, которые будто бы делили успех с большевиками, то напомню Талину, в скобках, что их тогда вовсе не существовало. Едва они, в зародыше, проявлялись (Маслов, морской офицер, личность, попавшая, перед революцией, под подозрение, Ив. Разумник и др.) — как тотчас и вызывали к себе соответственное отношение. Даже Чернов, до сих пор формально не «левый с. — р», и к тому отношение было весьма отрицательное.
Я говорю, конечно, о среде, о круге (о чем говорит и Талин), а не об одиночках. Горький, например, не принадлежал, в сущности, ни к какой «среде»; это был расславленный (непомерно) писатель и беспомощный человек, в корне, притом, некультурный; он всегда попадал в руки людей, умеющих «использовать» и его, и его «славу». А жалкая старая эпопея Минского (ее вспоминает Талин) была просто личным приключением поэта-неудачника; оно закончилось, буквально через несколько дней, позорным и ненужным бегством за границу. Там этот трехдневный «редактор» газеты Ленина и влачил существование с 1905 года (хотя давно был «прощен»). Ни с кем не «соединялся», двадцать лет подряд проклинал Ленина и большевиков, пока, наконец, не «признал», для чего-то, лондонское полпредство…
Но возвратимся к сути дела.
Отрицательное отношение литературно и просто общественных кругов интеллигенции к большевикам не было тайным: с ними велась постоянная борьба везде, где было можно и как было можно. О выступлении открытом, политическом, против политической нелегальной партии — не могло, конечно, быть и речи; но внутренняя, идеологическая борьба с крайним марксизмом-большевизмом велась довольно интенсивно: иногда в закрытых или полузакрытых собраниях, иногда в печати.
Все это не такая давняя история, и примеров можно бы привести сколько угодно. Случаи бывали самые разнообразные. Кое-кто, я думаю, еще помнит появление в Петербурге некоего «старца» Щетинина. Появился он вместе с Распутиным, но дороги их разошлись: Щетинин стал действовать в рабочей среде. Приобрел там множество «учеников» и «учениц»; но довольно скоро, впав сам в некоторые крайности своего «учения», вызвал скандал и был втихомолку убран.