Бывают исторические полосы, времена, когда всякое «искусство» — безвкусие, и художник, поскольку он художник, безмолвствует. (Мы попали в эту полосу, и, на мой взгляд, из нее еще далеко не вышли.) Но в такие времена особенно усердно «творит» бездарность, и потому публика, — которая не имеет понятия о вкусе и безвкусии, — художественного молчания не замечает: ей что, была бы сказка!
Однако и «мемуарная литература» утомительна в большом количестве. Есть вещи громадного интереса, лучше любого романа… но общий поток скучен. А все же это нам нужно: не праздно «вспоминать», пережевывать прошлое, а думать о нем и по-новому, для будущего, осмысливать его.
Неприятны допотопные воспоминания с привкусом: в старые-то времена как было хорошо! Это вздор. Совсем не было хорошо в старые времена, и дряхлое шамканье это ничуть меня не трогает. Если взглянуть на старое не прежним слепым взором, а теперешними прозревшими глазами — то чего-чего там не увидишь!
Я в допотопные времена не пойду, а раз скажу кое-что о русской молодежи предвоенной и военной, какой мне ее пришлось в Петербурге близко наблюдать.
Теперь она уже не молодежь (кто остался в живых); хоть и была в то время самая зеленая, воистину «мальчики и девочки», да ведь столько лет прошло!
Ужасные вещи сказал мне один из этих бывших «мальчиков», чудом спасший жизнь свою и после спасения сделавшийся неузнаваемым, даже возраста неизвестного: еще молодой, а как будто и старый-престарый, древний.
Вот он что сказал:
— Была ошибка вашего поколения, и нашего, и всех вообще поколений, какие там были, — всей европейской культуры: для чего фантастические выдумки и для чего их надо было друг другу втемяшивать, из поколения в поколение передавать? Для чего разные «идеи», какие-то справедливости, права? Люди, мол, плохи… с нашей-то, с выдуманной точки зрения. А реально и просто глядя — ни плохи, ни хороши, только такие, какие на земле уродились, какие были и всегда будут, и какими мы их сейчас видим неслепыми глазами, без идиотских требований. От этих требований — одна мука, притом бесполезная. Большевики содрали со всех одежду, у иных с кожей содрали — разве не мука? А были бы мы заранее голыми, ну и ничего.
— Что вы путаете, — возражаю ему, — так нельзя.
— Не путаю, напротив, распутать хочу. Очень важно сузить круг страданий. Советское, большевистское воспитание — самое, по-моему, подходящее. Чуть какая-нибудь Октябрина или Комтрамвай начали ходить — выкидывай их на улицу, пусть промышляют пищу и устраиваются, как знают. И, главное, ничего не внушать, ни о каких «идеалах» не рассказывать. Небось, кому выжить — сам поймет, что для жизни требуется, выкрутится, отгрызётся. Кого надо — сам загрызет, и не почешется; а его загрызут — оплошал, не на кого пенять. Разве вы не видите, что реальность именно такова; зачем же обманные прикрытия, от которых у нас до сих пор душа кровью плачет? Он помолчал и прибавил:
— У вас готовый суд, конечно: скажете, что это цинизм отчаяния. Все старая точка зрения. Идеалы. Они фактов не изменят…
Возражать на этот цинизм отчаяния не хотелось, да и не легко было. В самом деле, если на минуту в корне переменить точку зрения — разве не согласишься, что без «идеалов» удобнее? И не похожи ли мы все, если нас откровенно раздеть, на говорящих зверей? И не лучше ли нам это смиренно принять и, — как говорит один романист, — «не задаваться на макароны?».
Фу, какой сумасшедший соблазн, однако! Если спасшийся прежний «мальчик» мог дойти до этого, уж не счастливее ли не спасшиеся?..
Я расскажу о том, какие они были, многие из наших мальчиков и девочек, в 1914–1916 годах. Конечно, от близкого грядущего «кровавый отблеск» уже лежал на них. А в них самих — уже таилось зерно разложения.
Но что они понимали? Да и что мы-то понимали тогда?
Ничего не понимали, но все, в те годы, тосковали, метались, удушались. И, кажется, без различия кругов и возрастов.
Не знаю почему, у меня родилось убеждение, что если стоит еще надеяться на кого-нибудь, то вот на самую раннюю молодежь, на полудетей, на людей послезавтрашних. Очень уж насмотрелись на «седых и лысых» (как мы говорили), на нашу
«передовую» интеллигенцию, болтающую и топчущуюся на Месте. А между нею и даже «официальной» молодежью, т. е. студентами и всякими молодыми людьми от 25–30 лет, — лег провал. При мне один пожилой интеллигент-общественник просил: «Дайте мне хоть одного студента! Покажите мне живого студента! Чтобы он сидел здесь, за этим столом!».
Но студент на интеллигентском собрании ему не дался, а, пожалуй, не по его вине: «официальная» молодежь (среднемолодые) была тогда какая-то разбросанная, раскисшая и в корне серая. Миновав полосу самоубийств (десятые годы), она пошла туда-сюда забавляться, если «так» не проживала. Мне эта «молодежь» была уже несколько знакома и в высшей степени меня не интересовала. В суде над ней мы очень сходились с покойным профессором М. И. Туган-Барановским, старым моим приятелем.
— Да, из этих ничего не выйдет, — говорил он, покачивая головой. — Я присматривался довольно. Они уж свое пережили. Или не дожили, что ли… Но какие-то свернувшиеся, как молоко свертывается. Пожалуй, вы правы, надо на маленьких смотреть, что, вот, из них будет… Есть и сейчас любопытные.
О, конечно, есть! У меня уже имелось в то первое время несколько закадычных приятелей и приятельниц младшего возраста, из самых «зеленых».
Буду говорить откровенно: я не знаю, давали ли мне мысли о них — они, или сами оказывались моей выдумкой. Герои пьесы «Зеленое Кольцо» списаны с реальных мальчиков и девочек, это факт; но были ли они в действительности такими, или делались такими, идя навстречу моему воображению, — вот чего я не могу решить. И теперь, глядя назад, склоняюсь к последнему предположению. О, не о притворстве или обмане речь: обмана ни с чьей стороны не было. Но очень возможно, что натиск моего «должного» изменял и подменял, для них же самих, их «данное»… Впрочем, не стоит разбирать: и они, и я, Равно были тогда убеждены, что «Зеленое Кольцо» — это настоящие они. Взяли эту пьесу, как свою, повсюду принялись заваривать у себя Зеленые Кольца. Действовали самостоятельно, как — не знаю, но в то время верилось, что отлично.