Вот тогда-то, как мы знаем, и случилась эта вещь: появление «декадентов» (слово французское, но декаденты наши родились самостоятельно, без влияния Франции, да и «декадентство» у нас было другое). Литература приняла их в штыки, поняв одно: это — враги. Они против «литературы», ибо против главной ее традиции — жизненности, «реализма». Штыки насмешек, сначала добродушных, скоро сделались озлобленными. Декаденты приняли бой. Армия их все росла, а какие в ней постепенно шли изменения и перегруппировки, — присяжная литература не замечала, да и не интересовалась: для нее это были все те же «декаденты», все те же враги, идущие против установленной «жизненности» в литературе, да еще во имя «искусства». В истории литературы они связывали себя как раз с писателями, которых «реалисты» плотно забыли, а чтимых ими — пренебрежительно свергали с пьедесталов.
«Только идиоты не знают, что искусство — в искренней, честной и возможно полной передаче окружающей нас жизни…» — говорили с раздражением писатели «признанного» стана.
«Много вы в искусстве понимаете! — отвечали им. — Да не больше и в жизни, если думаете, что она лишь то, что можно ощупать, о чем можно рассказать точными словами…».
Так «верным» отвечали уже не «декаденты»: сформировалась группа, называвшая себя «символистами».
Я не хочу касаться сейчас ни сущности символизма как понятия, ни того явления, которое известно под именем «школы символизма». Я говорю только о борьбе и определенном повороте, который, на пороге века, совершило течение нашей литературной реки.
Река победила, потекла дальше по своему руслу. Но, в процессе борьбы с препятствием, поднимаясь, она отделила от себя множество ручьев, как бы рукавов, которые уже в русло, однако, не возвратились, а образовали свои спокойные озера, или тихие заводи, затоны, порою хрустально-чистые и глубокие.
Традиционная «жизненная» литература XIX века почти вся разбилась по заводям.
Было бы ошибкой рассматривать литературную борьбу этого момента как борьбу поколений. Не следует также сводить ее к периодическим сменам «реализма» и «романтизма». Аналогии, при желании, всегда находятся; но действительных повторений в истории нет; их исключает закон движения. Река, на пути своем, встречает немало порогов; но все они разные, хотя и все одинаково бывают преодолены, причем какие-то струи неизменно выплескиваются, чтобы образовать, в стороне, свои, неподвижные, водоемы. Кстати сказать: теперь уже видно, что и «декадентство» чистейшей марки не избегло, в свой срок, той же участи. И оно, и многообразные его отпрыски «подекадентства», с характерными концепциями «искусства» и с оттолкновением не от «жизненной» литературы XIX века, а огулом от всякой жизни в литературе (и даже та часть старого «символизма», в которую вмешаны были элементы, не способные к движению), — все это уже покоится в заводях. И когда теперь мы слышим голоса со знакомыми нотками «искусствопоклонничества», или чего-нибудь вроде, — будем осторожны: это голоса из затонов, голоса тех, кто уже не находится в главном течении литературной реки: она выплеснула их и ушла дальше. Так же, как раньше, — в свое время, — выплеснула и «жизненников» старого типа.
Но вернемся к ним и к столкновению конца XIX века.
Уже потому не было оно борьбой «поколений», что вовсе не все тогдашние «новаторы» принадлежали, по возрасту, к новому поколению; а в лагере противном было много молодежи, из которой иные, в то время «подававшие надежды», осуществили их, впоследствии, самым блестящим образом.
Один из них — Бунин; и даже первый из них, ибо можно ли оправдать «надежды» более блестяще? Лагерю, в котором находился с юности, он так и не изменил.
В творчестве писателя-художника, если он обладает большим талантом, часто можно заметить черты внутреннего трагизма. Но трагедия у каждого непременно своя, соответственная ему и сущности его творчества. Попробуйте вглядеться в трагедию Бунина. Где она, в чем — для него?
Она — тут же, в том же круге его восприятий мира благоуханного, звучащего, красочного. В самой полноте чувственного его восприятия мировых форм. Не распадаются ли формы? Не вянет ли всякая красота? Не исчезает ли благоуханье? Для Бунина ощущение «жизни» есть в то же время и ощущение смерти. И в каждый данный миг он страстно «жизнь» (вернее, свой мир-космос) принимает, и его же ненавистнически отталкивает.
Очень редко такая трагедия бывает осознанной. Между тем, не высветленная, она особенно безнадежна. Это — трагедия неподвижности.
Современник и очевидец того давнего литературного столкновения, о котором мы сейчас вспоминаем, — Бунин сохранил в себе до сих пор черты, свойственные своим единомышленникам и участникам, хотя бы косвенным, тогдашней борьбы. Как они — он думает, кажется, что борьба, именно эта, еще длится. Как они — Бунин не удосужился разобраться в последовательных группировках «врагов», ни присмотреться к разности их лиц: все они были и остаются «декадентами» (или символистами, или все равно, как), врагами принципу «жизненности», негодными врагами литературы. И те же, испытанные, приемы борьбы. Не помнятся ли они нам? Не звались ли «врагами», без разбора, при случае и без случая, попросту «сумасшедшими, идиотами, дураками, болванами», а то «лакеями и подлецами?».
Когда я думаю об этом, и о таком крупном писателе-человеке, как Бунин, мне становится жалко и больно. Не то жаль, что течение литературы, движение, прошло мимо него и что не понял он движения, чуждого его природе, его складу, его таланту: тут его естественное право. А, вот, понять, гто он всего этого не понимает, — он мог бы; и мне жаль и обидно за Бунина, что такого простого понимания у него нет.