Если «поэзия» — только стихи, если количеством и качеством стихов определяется «поэт», тогда, пожалуй, моему поэту среди таких имен, как Тютчев, Лермонтов, — не место. Но я-то думаю, что у человека, кроме его стихов, поэзией может быть и жизнь. Не то, что «интересная» жизнь, нет, но особым образом сложившаяся или сложенная, как поэма, с каким-то единством замысла. Она может быть непонятна (не всякая поэзия всем понятна), может нравиться или не нравиться, может остаться неизвестной… а все-таки это поэзия.
Мои слова памяти будут о стихотворце, мятежнике, работнике, страннике, священнике и мученике Леониде Семенове-Тянь-Шанском.
Книжки его стихов (1903–1904 гг.) у меня нет. Сохранилось только 5–6, небольшая лирическая драма и несколько статей, — все напечатанное в нашем тогдашнем журнале «Новый Путь», в Петербурге.
Знаю, можно найти эти стихи несовременными, усмотреть в них подражание Блоку (тогда еще непризнанному), а в драме — влияние Метерлинка. Но мне и тогда стихи юного поэта нравились, т. е. чем-то останавливали мое внимание, хотя эпоха была такая, что талантливейших молодых стихотворцев — хоть отбавляй. Между ними и Блок, тоже студент (старше Л. Семенова немного) и тоже около «Нового Пути», где печатал свои первые заветные стихи и первые рецензии. Но в стихах и писаниях Леонида Семенова было нечто, что его отличало: было предотражение всей его жизни, как она потом им оказалась сложенной. Двадцатилетний студент, конечно, этого не знал. А в стихах — знал. Говорил иногда о будущем в прошлом времени, как мог бы сказать через 15 лет.
Тонкий, очень стройный, очень красивый («даже до неприятности», — сказала о нем Поликсена Соловьева), с изящными манерами, — он вначале производил впечатление студента «белоподкладочника», избалованного барича. Он и при дальнейшем знакомстве оставался выдержанным, в меру веселым, умным собеседником, и так, будто ничего в нем другого и не было. Он был скрытен — особой скрытой скрытностью, которая в глаза не бросается, порой лишь безотчетно чувствуется. Из-за нее, вероятно, из-за того, что он никогда не говорил «по душам», — многие находили его «не симпатичным».
Он и о стихах своих не любил разговоров; да и всякий разговор вдвоем или не вдвоем, если он касался чего-нибудь более внутреннего, он отводил в сторону. Когда вопрос был слишком прям — с улыбкой отвечал: «Ну, этого я не скажу». Улыбка — самая простая и вид совсем не «таинственный».
Литературу любил очень, хорошо знал (он вообще был начитан и образован) и тонко понимал. Работая в журнале, помогая мне наряду со многими своими сверстниками, он с ними особенно не дружил. Кто были его друзья? Как-то, смеясь, сказал, что больше всего дружен с дедом (известным Семеновым-Тянь-Шанским).
А однажды попросил позволения привести ко мне Полякова (тоже поэта, но у нас неизвестного). Это был студент, — громадный, черный, костлявый и страшный. Говорил угрюмо
(Л. Семенов все время молчал). И в стихах этого Полякова было что-то страшное. И покончил он с собой, — очень скоро после нашего свиданья, — тоже как-то страшно: чуть ли не — застрелившись — выбросился из окошка.
Мы потом говорили с Л. Семеновым о самоубийстве. Подумалось спросить его: а вы, могли бы?.. Но он не ответил, да и зачем? В стихах его уже имелся ответ. Разве не ответ — две последние строчки в стихотворении «Свеча»?
Я пустынею робко бреду,
Я несу ей свечу восковую…
Ничего от пустыни не жду,
Ни на что не ропщу, не тоскую…
Поэт не знает, кем и зачем вручена ему «невинная» восковая свеча. Но —
…не мною она зажжена
И свету погасить я не смею…
Образ горящей восковой свечи — его любимый, часто повторяемый. Другой такой же — «кони, их бешеный бег»:
Спасайся, кто может и хочет!
Но свят, кто в пути устоит:
Он алою кровью омочит
Священную пыль от копыт.
О стихотворении «Вера» (все того же, одного, периода) я скажу дальше.
По видимости, Л. Семенов был, в то время, занят исключительно литературой. Даже близко работая в журнале, не касался стороны «политики»: ничего в ней, по его словам, не понимал. О стороне «религии», довольно важной в «Нов. Пути», тоже не помню никаких с ним разговоров… Но поэты бывают разные, и разные у них с поэзией отношения. У кого она вся в стихах — тому, конечно, без многого можно обойтись. Но если поэзия тонким туманом наполняет всю жизнь, — поэту некуда спастись ни от «политики», ни от «религии». Будет встреча!
Журнал закрылся, Л. Семенова мы стали видеть реже. Потом он, кажется, уехал. Говорили, будто опять в свое имение (в средней России). Он его очень любил, жил там балованным баричем.
Между тем, оказалось, что поэт вовсе не совершает одинокие верховые прогулки по лесам родного гнезда, но… сидит в одиночной тюрьме.
Когда его выпустили, и он пришел к нам, — он был все он же. Не в затянутом мундире, правда, а в черной тужурке, но все тот же молодой «поэт», и говорил так же, — умно, горячо, хотя по своему содержанию… о революции. Он уже был партийный революционер.
Еще несколько свиданий в разных местах, и, наконец, предпоследнее, — накануне манифеста 17 октября 1905 г. На другой день он уехал в Москву, где готовилось восстание.
Прошло несколько лет. Нас не было в России. А когда мы вернулись — Леонида Семенова не было в Петербурге. Он ушел. Не то, что из литературы, из революции, из семьи, где был баловнем: он вообще «ушел». Начал с нелегкого «искуса»: он сделался работником у беднейшего мужика той самой деревни, около которой лежало их имение. Пошел в батраки к своему мужику. Должно быть, так ему было нужно. Комедией здесь и не пахло. Его уже на второй год стали звать «Божьим человеком».