Но тут критик встречается с новыми осложнениями, совсем особого рода.
Говорить о произведениях эмигрантских писателей? Критиковать их? Критиковать, в подлинном смысле значит: стараться показать предмет таким, каким его — сам видишь (и думаешь, что он действительно есть), для чего необходимо осветить его со всех сторон. Конечно, критика, в известной мере, всегда субъективна; ведь критик видит-то своими глазами; но если он говорит о том, что действительно думает, не пользуясь, при оценках «нравится» ему или «не нравится», — это настоящая критика.
Но вот явление наших дней: эмиграция вообще, эмигрантские писатели в особой степени, критики не выносят. Самым определенным образом не выносят. Что с этим фактом делать? Да просто не считаться, скажут благородные теоретики. Как же не писать то, что думаешь? Уж не писать ли то, чего не думаешь?
Мы, однако, считаемся. Сознательно или бессознательно. Но перед каждым из нас, берущимся за перо, встает вопрос: как, что написать? Что думаю, или чего не думаю? Или прола-вировать как-нибудь, и туда, и сюда, середка на половинке, третинка на четвертинке? Большинство интуитивно выбирает последний путь; оттого так много у нас критической «меледы» и так мало критики.
Может быть, не совсем мы и не правы, считаясь с отталкиванием эмиграции от критики, как и эмиграция не совсем не права, когда ее не выносит. Может быть, иной раз написать «не то, что думаешь», хоть и менее «благородно» — зато человечнее. Писатели — чувствительный народ; но откуда-нибудь да взялась же у них сегодняшняя, особо повышенная, чувствительность?
Эмигранты и критикуемые, эмигранты и критики. Все вместе, все как бы «лежат на одной соломе». Уместна ли критика, в ее формальной правильности, среди людей в таком положении? А если помнить, что за всеми следит вражеский глаз, чье-то ухо внимательно прислушивается, то, пожалуй, и не захочется говорить о соседе, — по принципу критики, — «все, что думаешь»… слушающий схватит, передернет — и лишний раз порадуется.
Есть, конечно, случаи, когда все эти, и подобные, соображения исчезают, в расчет нейдут. Но литературная критика — так ли уж важно, если, вместо нее, газетные столбцы будут у нас заполняться общеприятной меледой?
Я довольно долго пробовал, по старым привычкам, писать, «то, что думаю». Выходил ряд бесполезных огорчений, ужасно мне, признаться, надоевших, вместе со всякой «критикой». Что делать? Писать то, чего не думаю, — не могу; подражать ловкой и мягкой меледе молодых критиков — не умею…
Я решил, на этот раз, подойти к моей теме особым образом: так, чтобы даже вида критики заметка не имела. Потому и нужно было все это длинное предисловие, — о критике. А тема беспретенциозная и старая: о «Современных Записках». Раз 20 я писал об этом журнале. Но теперь я «отзыва» не пишу: беру, на днях вышедшую, 37-ю книжку и просто-напросто рассказываю, что в ней находится. Без всякого освещения с какой бы то ни было стороны. Как чеховская девочка написала о море: «Море было большое». И точка.
Мое море тоже большое: большая, белая, тяжелая книга. Они все такие, книги «С. 3.». Есть, за что деньги платить, у кого имеются.
Сначала, конечно, И. Бунин. Продолжение обстоятельнейшего рассказа, как вырастал дворянский сын в русской усадьбе. Хотя гимназии не кончил (за что отец звал его «недорослем»), но много читал, писал стихи и вообще обнаруживал большие способности. Описывается ряд впечатлений, которые производила на него природа: весной, летом, осенью, зимой, в ночь лунную, в ночь безлунную и т. д. Также потрясающее впечатление от смерти родственника (особенно подробно описаны гроб, труп, могила). На тем идут впечатления от первых любовных деревенских утех.
После Бунина, тотчас начинаются описания зимней деревни Б. Зайцева (продолжение повести «Анна»). В этой книге рассказывается, как Анна, влюбленная в бывшего помещика, бывшего московского кутилу и безобидного донжуана, к нему ушла, потому что он заболел. Болел, болел, и умер. Окончания «Анны» еще нет.
О стихах ничего не скажу, авторы известны, стихи им соответственны. Авторы — Ходасевич, Адамович, Оцуп (один, впрочем, неизвестный — Лебедев). Можно не рассказывать также о Ремизове и Марине Цветаевой. Ремизовские легенды о Николае Чуд. везде печатаются, а «поэму» Цветаевой всякий сам себе легко представит, если хоть строчку этой поэтессы видал раньше.
Беллетристический отдел дополняется двумя произведениями «молодых» авторов. В первом — Евангулова, «Четыре дня» — рассказывается совсем не то, что у Гаршина под тем же заглавием: там — четыре дня тяжелораненого, забытого на поле сражения, четыре дня под жарким солнцем, рядом с трупом разлагающегося турка, без возможности доползти до соседней лужи, чтобы напиться. Здесь — четыре дня молодого парижского эмигранта, попавшего в случайную impasse (тупик), не заплатившего в гостинице, бродящего без денег по Парижу. Хочется кофе с булкой, подработать не удается, как нарочно знакомый в отъезде, а Земгор заперт. А тут дождь, молодой человек промок и простудился. Со стройки, где он ночует, его волокут чьи-то сильные руки; чьи — он не знает, ибо уже в беспамятстве (хотя рассказ ведется от «я»); но, очевидно, полицейских, которые свезут его в больницу, а он там, очевидно, и скончается.
Второй рассказ, Тимирязева, «Домик на 5 Рождественской» передается в самых кратких словах: все сошли с ума, потом все умерли, разнообразными смертями (человек 10–12), а домик срыли.
Не останавливаюсь на статье-речи П. Милюкова о «традиционной» религии. Эпитет мало, конечно, объясняет, о какой именно религии хочет говорить уважаемый профессор; но так как нам давно известно его отношение ко всякой, то не будем смущаться. Между прочим, статья свидетельствует, что в последнее время П. Милюковым немало прочтено было книг «по предмету».