Свою аналогию Розанов повторяет беспрестанно. Мысль невольно увлекается ею: да, и тут, между Новым и Ветхим Заветом, именно такое же разделение, совершенно явное; и такая же таинственная — спайка. Розанов как бы сам попал в разделяющую пропасть, как бы оттуда, из глубины, взывает: на какой край подняться? Какой выбрать? «Который из вас»… Бог? Христос или Иегова, Бог Авраама, Исаака, Иакова?
Розанов так и не решил этого вопроса. А что, если не верен сам вопрос? Что, если выбор иначе стоит, так стоит: обоих, и оба Завета, отвергнуть — или обоих, оба, вместе — принять? Вдруг они оба — одно?
Но тут я останавливаюсь. Довольно вопросов. Лучше кончу ответом на возражения, которые, может быть, и не будут высказаны, но, наверное, родятся у многих. Это — удивление: какой смысл, в наше время, говорить о еврейском вопросе так, как мы говорим, помещать его в розановскую плоскость, указывать на его связь или на разделение с вопросом христианства? Это может быть интересно как историческое исследование, но не более. Ныне же христианство почти совсем сошло с арены общественной, стало делом частным, личным, а еврейство, в лице последних поколений, еще определеннее вливается в русло общечеловеческой жизни. В нормальной культурной среде между французом, поляком, русским и евреем по происхождению — отличий нет. Можем ли мы представить себе серьезный, горячий спор о Ветхом и Новом Завете между… ну, хотя бы между М. Слонимом и Керенским, между Авксентьевым и Вишняком, между Пуанкаре и Леоном Блюмом, Талиным и Буниным? Конечно, нет; современный еврей так же мало заботится о защите Авраама, как современный русский о Нагорной проповеди. В России, правда, еще случается, что рабочий поспорит (кулаками) с «жидом»; но их спор вряд ли занял бы и Розанова, так как русский рабочий вполне может при этом состоять в ячейке «безбожников», а «жид» — не слыхивать отроду ни о Моисее и ни о каких «заветах». Есть ли смысл рассматривать в наши дни вопрос о еврействе под чисто теологическим углом зрения?
Да, я это понимаю. То есть вполне понимаю «угол зрения», под которым можно так возражать. Но уж надо быть последовательным и прийти к тому, что еврейский вопрос вообще не стоит подымать, никак, — ибо его в настоящее время больше не существует.
Если не существует, — тогда, конечно, о чем же говорить? Ни под каким «углом зрения» не стоит. Если же он есть, тогда Рассматривать его, ставить его, говорить о нем можно в единственной плоскости — религиозной. Только так брали его все, кто к нему ни приближался, и это на всем протяжении истории. И так будет впредь, пока еврейство не исчезнет бесследно в ассимиляторском потоке. Я-то думаю, — и не только я, кажется, — что этот момент еще не наступил, а может быть, и вовсе не наступит.
Кроме того, возвращаясь к началу. Повторяю: три главные вопроса, в непосредственной близости к которым лежит вопрос иудаизма, — т. е. вопросы о Боге, Любви и Смерти, — касаются решительно всех, и нельзя даже вообразить момента, когда они перестали бы касаться человечества.
Если Розанов ничего не решил ни о христианстве, ни о еврействе, ни о поле, — он, страстной внимательностью своей, углублениями, расширил и облегчил нам пути к дальнейшим, новым, пониманиям этих вопросов. От наследства Розанова отказываться нельзя, как бы мы к нему самому, к человеку — Розанову, ни относились. Надо, конечно, этим наследством пользоваться умеючи… Но сумеем мы или не сумеем — это уже зависит он нас.
…Безумные годы совьются в прах
Утонут в забвенье и дыме…
И только одно сохранится в веках
Святое и гордое имя.
Твое, возлюбивший до смерти, твое,
Страданьем и честью венчанный…
(Л. Г. Корнилову, СПб., 18 г.)
А. Ф. Керенский не может заподозрить меня — в мечтах «о смене сталинской диктатуры диктатурой выходцев из старой династической России». Он знает также, что я не «приемлю монархической реставрации и нового классового самовластия…» ни «в порядке открытого утверждения, ни в порядке двусмысленного умолчания или уклонения от прямого ответа». Я, со своей стороны, знаю, что и А. Ф. Керенский не имеет (или не имел) привычки к подобному «уклонению». Все это дает мне надежду получить на несколько здесь поставленных, прямых вопросов столь же прямые ответы; и даже больше: надежду, что А. Ф. Керенский, если сам не поймет, то поверит мне, когда я объясню, затем, для гего и как я эти вопросы ставлю.
Они для меня действительно вопросы о сю пору безответные, а главное — не только для меня: такими же вопросами остаются они и для большинства русских людей, наблюдавших историю Корниловского «мятежа» со стороны (более или менее близкой), для людей, горячо стоявших, притом, за февральскую революцию. Та версия, которая дана этому «делу» в моем тогдашнем Дневнике (журн. «Новый Корабль» № 3), принималась всем кругом средней интеллигенции; однако остаются и там темные места, странные психологические загадки… А что, если существуют факты, нам не известные, — известные г. министру — председателю Bp. Правительства? Почему он нам в течение десяти лет их еще не открыл — все равно; я хочу лишь сказать, что ответ его, хотя бы на здесь поставленные, вопросы должен иметь значение даже и не для одних нас, старых свидетелей (ничего не ищущих, кроме объективной правды); ведь, наша версия, — несмотря на загадочные места — все же наиболее «натуральная», может в конце концов быть принята и общей средней массой русских людей, особенно из новых, которые сами ничего не знали и не могли знать. Им, пока, не было же представлено никаких открытых доказательств наличия Корниловского мятежа 26 августа 1917 г. Не в интересах ли самого быв. министра-председателя помочь общему, — как бы «демократическому», высветлению картины? Сейчас он только ссылается на «соответствующие места» в очерках ген. Деникина; но, не говоря о том, что эти книги не всем доступны, — не нашли и мы в «соответствующих местах» ничего, что проливало бы новый свет на положение 26 августа, на линию поведения г. министра-председателя; ничего, что заставило бы нас от нашей версии отказаться.