Чего не было и что было - Страница 10


К оглавлению

10

— Простите меня… Прости меня, милая, дорогая… Я был в безумии… вы меня свели с ума вашим поцелуем… Я умер, я погиб… Милая, жизнь моя, счастье мое… Ведь ты поняла — же?.. Колдунья… Просто все… Прости, прости…

Мы, кажется, целовались опять, но я уже не чувствовал этих поцелуев: никакой гибели — и никакого отвращения. Если она не заметила, — то ведь поцелуи не равнодушные же были, только иного полные волнения. Но я до сих пор не знаю, поверила она мне тогда или не поверила. Может быть, вид сделала, что поверила? Но для меня вид, или и для себя тоже? Захотела. Для себя, чтоб вправду было так?

Посреди поцелуев, я, помнится, уверял, даже, что без нее «теперь больше жить не могу»… Она вскользь, но довольно твердо заметила:

— Я, все-таки, завтра должна поехать в Москву…

Я не протестовал, я лишь с великой поспешностью стал говорить, что сам туда поеду, там мы и увидимся, и что это уже решено, не правда ли? Она не прогонит меня? Не забудет?

Она улыбалась: впрочем — я мало ее видел; все это произошло очень быстро, и главное, что я помню — это, что от нее, и в комнате, сильно пахло валерианом.

С мамой, конечно, устроилось, — она в подробности не входила, скандала нет — и слава Богу. Дядя Одя все заспал. А что болтали на кухне — кому дело?

Само собой разумеется, ни в какую Москву я и носу до сентября не показал. Хорошо отдохнул. Когда, первое время, вспоминалась эта история, я облегченно думал, что все-таки, как умел, а исправил свой грех против мужской чести.

III
Смирение

Петербург.

Долго рассказывать, почему я из Московского университета перевелся в Петербургский, да и не важно. Мама осталась в Москве, с дядей Одей, генералом, из которого теперь от старости уж и песок весь высыпался.

Я живу один. У меня маленькая, но очень уютная квартира. Много занимаюсь, немало и веселюсь. Товарищей — куча, есть и друзья.

В нашем кружке я пользуюсь некоторой известностью. Меня называют — да и сам я себя называю, — «убежденным идеалистом». В шутку зовут меня «Ромео без Джульетты», а то еще «брат Иоанн». Но последнее неостроумно, я менее всего монах. Я очень элегантен, люблю хороший стол и красивые вещи, занимаюсь спортом. Мало того: весь мой шик в том, что я будучи «идеалистом», ни от чего не отказываюсь, ни от какой товарищеской пирушки, да и кутежа, самого не идеального: «убежденный девственник» — я, не стесняясь и не скрываясь, безбоязненно прогуливаю эту свою девственность по самым неподходящим местам. Счастливое свойство пить, — при случае не меньше других, — не пьянея, очень мне помогало. Я никому не навязывал своих убеждений, ничего не проповедовал; напротив, я, смеясь, просил мне отнюдь не подражать, потому что, мол, «убеждения» мои годятся для меня одного, у другого все равно ничего не выйдет. Но, конечно, не мог же я удержаться от чувства своего превосходства где-нибудь, в тесном вонючем кабинете, среди ночи, глядя на красные лица вокруг, на потные руки, тянущиеся к голым плечам или ногам тут же орущих девок. Я не позволял себе никого осуждать. Только взгляд ласкового сожаления, не больше; да и его друзья не замечали — ils avaient autre chose a faire.

Самыми близкими товарищами моими были Нивинский и Дорн. Разные по всем — от наружности, манер, характера, до социального положения, — оба считались, однако, главарями нашего веселого кружка, первыми выдумщиками. Нивинский, плотный жизнерадостный купчик, тянул кверху, чтобы все поизысканнее, девицы подороже; длинный барон Дорн, напротив, книзу, и вовсе не от скупости, а так, чем сортом ниже и грязнее — тем ему слаще.

Сходились, обыкновенно, на том, что в случаях погран-диознее начинали, для Нивинского, сверху, а под утро, для Дорна, скатывались всей компанией в любезные ему низы. Да тогда уж, к утру-то, и другие, вместе с Нивинским, мало что разбирали.

Оба наши главные дебоширы — никуда без меня. Уверяли, хохоча, что я всей компании «даю тон»; что в ней «от идеалиста — все чисто»; под шутками я чувствовал какое-то завистливо-уважительное ко мне отношение, что, конечно, было приятно. Раз только у Нивинского вырвалась грубость, непонятная и неожиданная. Но случилось это среди пьяных слез; в таком он был виде, что я не обратил внимания.

На Рождестве, после небольшого перерыва (занятия!), мы решили покутить.

Человек шесть — семь. Начали и в тот раз, по Нивинскому. Но все как-то спешили, все меняли места. Может быть, Дорн торопил. Но хотя он и торопил, и хотя подолгу мы нигде не засиживались, до настоящих дорновских уголков не успели докатиться. От спешки и от постоянных переездов по холоду (ночь стояло жестоко-морозная) вино особенно ударило всем в голову: редко я так чувствовал себя одним трезвым среди пьяных.

Ввалились, почти случайно, по дороге, в один из захуда-леньких домиков на 15-й линии, у Малого Проспекта. Ни чистенький, ни грязненький домик, — так себе; кажется, наши уж там бывали.

Ввалились «погреться»; но вдруг все, даже Нивинский, бурно запротестовали: да куда еще опять сейчас на мороз? Останемся пока; чего еще надо? Вина, что ли, здесь не хватит? Молоденький белобрысый Ладин даже крикнул: скачем-скачем, везде только воздушные пироги! Пора и остановочку сделать, ради насущного!

Посыпались пьяные одобрения: речь пришлась по сердцу… или по возбужденью. Кто-то даже сказал, трудно ворочая языком: убежденных-то у нас… только один идеалист… А мы убежденные… реалисты… (сказал не «реалисты», а другое слово, понравилось и оно).

Мы все были в штатском, но хозяйка, сохлая немка с висячими брылами на шее, мадам Амели, тотчас догадалась, что это компания студентов, притом богатеньких. В зале посетителей было не густо, да и все не нам чета, — средней руки, и мы немедля сделались центром. Натащили нам бутылок, застучал угодливый тапер (еще были «таперные», не грамофонные, домишки), закружились барышни.

10